Вова встретил меня в свежей накрахмаленной рубашке и в галстуке. На ногах — шлепанцы. Он любил заниматься в таком виде, но я за многие годы дружбы никак не мог к этому привыкнуть. — Уходишь? — спросил я. — Нет, к семинару готовлюсь. Вовка был домоседом. Он со своей короткой стрижкой был чем-то похож на новобранца и одновременно на маменькиного светловолосого сыночка, с голубыми глазками то ли как у старичка, то ли как у младенца. Но ни мамы у него не было, ни в армии он не служил — после школы поступил на математический факультет. Никогда бы не подумал, что именно он вдруг станет играть такую значительную роль в моей жизни. У меня и другие товарищи были, и сейчас есть, но вот когда в моей жизни происходили какие-то серьезные события, рядом оказывался именно Вовка. Может быть, оттого, что его всегда можно дома застать, аккуратного, в галстуке — надевай пиджак, и в театр. А сам сидит над учебниками, занимается. Он не сразу понял, куда это я собрался уезжать. Сидя боком к столу, заваленному книгами и конспектами, и положив ногу на ногу, он держал в одной руке мой авиационный билет, другой же уперся в крышку стола, словно собираясь встать. — В отпуск, что ли? — спросил он, близоруко разглядывая билет. — В плавание ухожу. — В какое плавание? — Профессию меняю! С ним мне гораздо труднее объясняться, чем с родителями, не знаю, почему. — Чего это ты? Теперь он уже не улыбался и не смотрел на меня, прищурив голубые глазки с черными зрачками, а, повернувшись к столу, начал наводить порядок — закрывать раскрытые книги и складывать стопкой на угол стола. Покончив с книгами, он принялся за конспекты. Вскоре на столе, застеленном синим листом оберточной бумаги, получился образцовый порядок. Я же тем временем, выдавливая из себя по одной фразе, пытался ввести его в курс дела. Наведя порядок на столе, Вова направился к буфету, достал из нижнего отделения чайник и, прервав меня на полуслове, отправился на кухню. За водой. Я остался один. Мне с детства знакома эта комната. Мне всегда казалось, да и сейчас кажется, когда я вспоминаю ее, что она круглая. На самом же деле у нее закруглена лишь одна стена. Днем я всегда заставал здесь сумрак, а вечером тоже было темновато, горела какая-нибудь одна из множества лампочек — либо Вовина настольная, либо бра на стене в изголовье его кровати, либо маленький ночник на пианино, за которым помещался диван Военного отца. Отец часто уезжал в командировки, и тогда диван был застелен — простыня, одеяло, подушка и клетчатый плед. С любой миг хозяин мог появиться и завалиться спать. Когда же наступал оседлый период жизни, каждое утро Вовин отец, уходя на работу, собирал свою постель и складывал в диван. Сейчас диван был застелен пледом, как и в ту ночь, месяц назад, когда Вова, дав мне ключ от комнаты, позволил прийти сюда с Наташей. Тут, пожалуй, я приблизился к основной причине моего отъезда, во всяком случае, тогда взаимоотношения с Наташей казались решающими в моем намерении уехать из Москвы и сделаться моряком. В ту памятную ночь здесь, в Вовкиной комнате, мы с Наташей уселись друг против друга за круглый стол, занимающий собой чуть не всю комнату, вернее, часть комнаты, отгороженную ширмой от Вовиного закутка. Наташа задумчиво смотрела на дымящийся чай в своей чашке, а я смотрел на большие кисти ее рук с тонкими запястьями, на худую шею, узкое печальное лицо с длинными глазами и большим ртом и испытывал чувство горечи оттого, что мы с ней так поздно встретились, что она успела до знакомства со мной выйти замуж. И вот теперь у нее есть муж, и она его не любит, но что-то останавливает ее бросить нелюбимого человека. — Нет, теперь я не буду торопиться! Теперь я сделаю все так, как считаю нужным. Лицо у Наташи во время подобных объяснений становилось решительным, взрослым, и я понимал, что она поступит именно так, как сама решила, и никакие уговоры не помогут. «Конечно же,— думал я,— Наташа твердо знает, что она хочет, и если я люблю ее, я должен ей помочь выполнить решение, в чем бы оно ни заключалось!» Сейчас мне показалось, что Наташа колеблется, выражение ее лица было такое печальное и растерянное, что у меня чуть было слезы не выступили на глазах, я даже губу прикусил. Наташа, так и не сделав ни одного глотка, встала из-за стола и подошла к окну. — А чай? — спросил я. — Не хочу. Я подошел к ней, и мы, стоя так близко, что чувствовали прикосновение друг к другу, смотрели в окно поверх инея на стекле на темный двор. В старом, кое-как сложенном кирпичном двухэтажном доме напротив светилось лишь одно окно. За обледеневшим стеклом двигалась тень. И невозможно было разобрать, что происходит в той комнате. Но вот человек, судя по росту и фигуре,— мужчина, приблизился к стеклу, и, словно в теневом театре, мы отчетливо увидели, как из носика льется струя воды в цветочный горшок. Потом рука коснулась стекла; и мне вдруг показалось, что рука очень маленькая. И, скорее всего, принадлежит женщине. Мы стояли не шевелясь и с таким вниманием глядели на это горящее окно, словно в нем наша судьба. Окно вдруг погасло, весь дом будто помертвел, превратился как бы в необитаемую руину. Мы повернулись друг к другу, я взял Наташу за плечи, чуть отстранил от себя, чтобы потом прижать к себе. А у нее по лицу текут слезы, много слез — она, оказывается, все это время неслышно плакала. У меня руки опустились, но Наташа ко мне прильнула и зашептала: — Он же не собака! — Конечно,— сказал я и отвернулся к окну. Конечно же, я не мог не думать о ее муже, и в моем представлении это был ужасный и злой человек, причиняющий мне неимоверные страдания своим существованием на белом свете и особенно своей любовью к Наташе, потому что ее нельзя не любить, хотя, разумеется, вряд ли кто-нибудь способен любить ее так сильно, как я. С сожалением признаюсь, что в то время я был всецело занят собственной персоной, мне и в голову не приходило подумать о положении Наташиного мужа, а уж о сочувствии и речи не могло быть. Ведь сочувствовать нужно было мне, именно мне, так трагически поздно встретившему Наташу. Мое тогдашнее душевное состояние было следствием молодости и жизненной неопытности, хотя и несколько затянувшейся. По двору мела поземка, слюдяные стекла двухэтажного строения отражали темную громаду Вовкиного дома и одно-единственное яркое, как расплавленное золото, пятно — Вовкино окно, и за ним — мы с Наташей. Вдруг я почувствовал, что во мне самом, в моей душе мрачно и холодно, как и в этом неуютном дворе, продуваемом студеным ветром, и подумал, что следует, пожалуй, уехать отсюда, вырваться из плена чужой воли, и я представил синее море, виденное в далеком детстве, и солнце, и белые города в зелени, и острова, заросшие пальмами... Это было месяц назад, и вот теперь я снова в этой комнате, и решение, принятое тогда и мне самому казавшееся далеким, даже невозможным, уже начало осуществляться, и не было пути назад... Заскрипела дверь, в комнату бочком вошел Вова с полным чайником в одной руке и с электрической плиткой в другой. Поставив на пол плитку, на нее чайник, он начал вынимать из буфета сахар, печенье, лимон. От стола до буфета всего один шаг, вернее, одно движение тела, но Вова все-таки ухитрялся шаркать своими шлепанцами. — Уезжаешь, значит? — Ага! — Я, признаться, думал, ты уже женился. — Не получилось... — Не получилось? — переспросил Вова. Он снова уселся боком к столу, в своей любимой позе, продолжая допрос.— А ведь ты, Женя, неправ. — Почему неправ? — Неверный тон взял в отношении Наташи... — Что значит — неверный тон? — Слишком спешишь. — Да, спешу... — Не гони лошадей! Тут дело сложное. — И без тебя известно, что сложное! — крикнул я.— Именно поэтому все кончено! Или — или! Он говорил спокойно и тихо, чуть ли не шепотом, а я кричал во всю глотку. Иногда, глядя на его невозмутимое лицо, я обрывал крик, и мне казалось, слышал эхо своего голоса — оно гремит во всех закоулках Вовкиной коммунальной квартиры, прыгает по просторной лестничной клетке, звучит во дворе. — Вот и выходит,— проговорил Вова, улыбаясь,— что ты взял неверный тон! Увидев его улыбку, я спохватился и спокойно и твердо сказал: — Теперь это уже не имеет значения. — Почему так? — Все в прошлом. Присев на корточки, я заглянул под крышку чайника, не закипает ли вода. В сумраке трудно было понять, как обстоит дело, и я поднял чайник к свету. Вода уже стала мутной, но до кипения было еще далеко. — Спешишь? — спросил Вова. — Утром улетать! — Чай будешь пить? — Кажется, да. Мы снова уселись и уставились на чайник. До прихода сюда я никуда не спешил: вещи — то есть маленький чемодан с моими носками, бельем и рубашками — уже уложены, так что можно было сидеть у Вовки сколько угодно. Но как же уехать, не простившись с Наташей? Оказывается, мне лишь казалось, что я забыл или почти забыл ее. На самом-то деле все время о ней думал, но не отдавал себе в этом отчета. Теперь решено: надо ехать к ней. Мое волнение дошло до такой степени, что я вдруг вскочил с места, силой поднял Вовку за локоть со стула и буквально выволок из комнаты в мрачный длинный коридор. И вот, уже одетый, вышел я на лестничную площадку из его квартиры. Вовка стоит в дверях, чуть ссутулившись, растерянно улыбаясь. — Все-таки убегаешь? — Убегаю. — Чай не будешь пить? — Кажется, нет. — Тогда до свидания! — Салют! Я помчался вниз по лестнице через две ступеньки. Добежав до конца пролета, поднял голову и увидел своего товарища, все еще стоявшего в раскрытых дверях квартиры — в рубашке, в галстуке и в шлепанцах. — Счастливого плавания! — крикнул он. Спустившись еще на один этаж, я услышал, как хлопнула дверь Вовкиной квартиры.
Журнал "Юность" № 3 март 1974 г.
Trackback(0)
|