Главная Верю, часть 6
Верю, часть 6 Печать E-mail
Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 
29.01.2012 19:27

Пединститут размещался на окраине Ашхабада. Называлась она - сад Кеши. Ни улиц, ни переулков там не было. Окраина эта представляла собой обособленный район, своего рода город в городе, точнее - придаток к городу, и состояла из полутора десятков строений, большинство которых, заслоненное словно щитом трехэтажным зданием главного корпуса, скрывалось за сцепившимися кронами деревьев. В одноэтажных, оштукатуренных снаружи и изнутри помещениях находились аудитории, чуть попросторнее обыкновенных классных комнат.

Здесь проводились семинары и даже читались лекции. Когда в такую аудиторию набивалось две или три группы, от тесноты трудно было пошевелиться. Каждая лекция и каждый семинар продолжались полтора часа без перерыва. Это казалось мне вечностью, и я, слушая вполуха преподавателя, с тоской поглядывал за окна, к которым почти вплотную подступали деревья, еще не потерявшие всей листвы.

Желтые листья отрывались от ветвей и, то удаляясь от стекол, то неслышно стукаясь о них, медленно опускались. Некоторые из них падали в узкий и неглубокий арык. Дно этого и многих других таких же арыков, облепленное затонувшими листьями, казалось выложенным золотом.

Курс психологии нам читал Валентин Аполлонович Игрицкий, кандидат наук, очень нервный, невзрачный на вид. Зачесанные назад волосы открывали выпуклый лоб и были такими светлыми, что, лишь сосредоточив на них внимание, удавалось разглядеть седину. Руки Игрицкого все время были в движении: гибкие пальцы то теребили свисающую пуговицу на обтрепанном пиджаке, то нервно скребли подбородок, то вдруг сжимались, и кулак с грохотом опускался на хлипкий стол с качающимися ножками, со вспученной фанеровкой. От удара стол вздрагивал, и каждый раз вздрагивал я - никак не мог привыкнуть к эксцентричным выходкам преподавателя психологии. Свой курс он читал интересно, можно сказать, с блеском.

Волков сообщил мне, что до войны Валентин Аполлонович преподавал в Ленинграде, потом переехал в другой город, побывал еще где-то и вот уже второй год работает в Ашхабаде, но висит на волоске: по его вине часто отменяются лекции по психологии. Запой обычно начинался утром. На лекцию Игрицкий приходил уже «на взводе». Швырнув на стол коричневый потрепанный портфельчик, какими обычно пользуются первоклассники, он обводил нас затуманившимся взглядом и произносил, зябко потирая руки: «Ну-с!» После этого он минуты три мотался от окна к двери, то убыстряя, то замедляя шаги. Не останавливаясь, объяснял, что ему нездоровится, поэтому лекцию читать он не будет, а лучше расскажет что-нибудь. Мы, естественно, оживлялись.

Говорил Игрицкий обо всем, и с юмором, жестикулируя больше, чем обычно. Оборвав речь на полуслове, неожиданно сообщал, что ему надо принять лекарство. Отвернувшись, вынимал из внутреннего кармана пиджака четвертинку без этикетки. Если самодельная пробка не поддавалась, не стесняясь нас, вытягивал ее зубами. Сделав два или три глотка, он отставлял руку с четвертинкой, смотрел, прищурясь, сколько осталось. Закупорив бутылку, засовывал ее в карман.

Принимал он «лекарство» часто, и с каждым разом все больше хмелел. Как только раздавалось дребезжание колокольчика, возвещавшего об окончании лекции, Валентин Аполлонович бессильно опускался на стул, ронял на стол голову. Два самых дюжих студента осторожно брали его под руки.

Игрицкий начинал вырываться, сквернословил. Студентки разбегались, заткнув уши. Потом он вставал и уходил сам. Старался идти прямо, но это ему не удавалось: Валентин Аполлонович качался, как маятник, приваливался то одним, то другим плечом к стене. Задев кого-нибудь, невнятно произносил: «Извините»,- и продолжал свой путь, зажав под мышкой потрепанный портфельчик.

Жил Игрицкий в одном из флигелей - они лепились друг к другу позади общежития. Эти флигеля напоминали украинские хаты-мазанки - такие же белые, маленькие, чистенькие. От общежития их отделяла огромная клумба с уже поникшими цветами. Проложенная от главного корпуса дорога, утрамбованная сотнями ног, разделялась у клумбы на две дорожки. Одна из них вела к общежитию, другая - к флигелькам.

Окна комнаты, которую занимал Игрицкий, были запыленными, это было особенно заметно в ясные дни, когда солнечные лучи пронизывали стекла. Флигелек состоял из одной комнаты с двумя окнами и маленькой кухни. Затянутое паутиной окно кухни с разбитым стеклом располагалось под самой крышей. Из него попахивало перепревшей или пережаренной пищей, и было слышно, как чертыхается Валентин Аполлонович. Нина много раз порывалась зайти к нему и помочь по хозяйству, но боялась, что он воспримет это как подхалимаж.

Каждый день, чаще всего вечером, она приходила в нашу комнату и иногда засиживалась допоздна. Ее тянуло к нам, как железо к магниту, и на прямой вопрос Волкова Нина ответила, что с девчонками, с которыми она живет в одной комнате, ей неинтересно, хотя они почти ровесницы; что девчонки эти - детский сад и ведут себя по-детски: то расстраиваются по пустякам, то стрекочут, словно сороки, то охают и ахают.

Она оказалась неплохой девушкой, эта самая Нинка. Я узнавал ее в толпе однокурсниц по цвету волос. Издали казалось, Нинкина голова пылает. Лицо ее портила лишь косметика, которой она явно злоупотребляла. Без косметики - ярко накрашенных губ и крема на лице - Нинка производила приятное впечатление. Она, пожалуй, была даже красивой. Лицо слегка вытянутое, карие глаза с короткими ресницами темнели, когда Волков уж слишком явно демонстрировал свою неприязнь.

Самарин в эти минуты нервно барабанил пальцами по краю стола.

Днем она ходила в гимнастерке и в синей суконной юбке, очень узкой. Глядя на Нинку, я часто представлял ее в модном платье, в туфлях на высоких каблуках, но, кроме байкового халата, который она надевала по вечерам, у нее ничего «гражданского» не было.

Я понял, что Нинка очень добрая, и стал думать о ней по-иному, когда она при всех пожалела Игрицкого. Волков тотчас сказал со свойственной ему безапелляционностью, что пить надо уметь, что Игрицкому вроде бы не на что жаловаться: на фронте не был и зарплата - дай бог всякому такую.

- Разве в этом дело? - откликнулась Нинка.

- В чем же? - спросил Волков.

Нинка вздохнула и сказала, что ее отец был очень хорошим, добрым человеком, но тоже пил; пока она жила дома, работал и даже лечиться обещал, а как ушла на фронт, совсем опустился и умер, покинутый всеми.

- Я матери и родной сестре до сих пор простить это не могу,- добавила Нинка, - поэтому и уехала от них.

- Вот ты, оказывается, какая...- удивился Волков.

Запой у Игрицкого продолжался неделю, и все это время он проводил дома - выходил только в то заведение, которое строят на отшибе. Здесь оно стояло около дувала - глинобитной стены, отделявшей жилые помещения от учебных. На одной двери была намалевана краской буква «Ж», на другой «М», на третьей белела надпись: «Для преподавателей».

Когда во время запоя Игрицкий появлялся во дворе, мы гадали, в какую дверь он войдет на этот раз. Если он оказывался на нашей половине, расступались, старались не обращать на него внимания. Но Игрицкий часто вваливался в женский туалет, и тогда начинался переполох: дверь бабахала, словно пушка, девчонки с визгом разбегались, одергивая на ходу юбки и платья, а мы чуть не падали от смеха.

...Во время запоев Валентин Аполлонович ни с кем не общался и никого не пускал к себе, даже доцента Курбанова, с которым его связывала большая дружба. Это был туркмен - слепой, однорукий, с обезображенным ожогами лицом, с орденской планкой из четырех ленточек.

Рассказывали, что он командовал танковым батальоном; два раза сам выбирался из подбитых «тридцатьчетверок», а на третий раз его вынесли. Врачи спасли ему жизнь, но вернуть зрение не смогли. Ходил Курбанов с палкой, сучковатой, отполированной, с черным набалдашником, инкрустированным слоновой костью. Шел он уверенно, будто зрячий. Если натыкался на что-то, останавливался как вкопанный. Несколько мгновений стоял неподвижно, потом обходил препятствие.

Читал Курбанов педагогику. Как он готовился к лекциям, неизвестно. Но его лекции пользовались успехом и поэтому всегда проводились в главном корпусе - в просторной аудитории с высокими, закругленными у потолка окнами. Во время лекции Курбанов стоял на кафедре неподвижно, опустив руки - настоящую и искусственную в кожаной перчатке. Жесткие черные волосы чуточку смягчали противоестественность его лица, темные очки воспринимались, как маскировка. Мне чудилось, Курбанов все видит, все замечает. Говорил он негромко, и, может быть, поэтому на его лекциях стояла такая тишина, что было слышно, как скрипят перья и шелестят страницы сшитых из отдельных листов тетрадей.

К Игрицкому Курбанов относился необыкновенно ласково, узнавал его издали по каким-то известным лишь ему признакам, иногда останавливался и ждал, когда Валентин Аполлонович подойдет, а чаще устремлялся к нему сам, поводя из стороны в сторону палочкой.

Поприветствовав друг друга, они отходили обычно к окну и подолгу разговаривали.

Курбанов был выше Игрицкого и, слушая его, наклонял голову, а маленький и подвижный Валентин Аполлонович напоминал в эти минуты задиристого петушка: переступал с ноги на ногу, вскидывал подбородок, ерошил волосы; когда они налезали на лоб, отбрасывал их небрежным жестом. Особенно возбужденным он становился, если Курбанов возражал, и вскоре уходил, подергивая лопатками.

Студенты-старожилы рассказали нам, что в прошлом году Курбанов пытался несколько раз навестить Валентина Аполлоновича во время запоя, но тот даже не отозвался на стук. Внимание, которое оказывал Курбанов Игрицкому, удивляло меня: я терпеть не мог пьяниц.

За три недели, которые я провел в институте, лекции по психологии отменялись несколько раз.

Я стоял у окна, смотрел на падающие в арык листья и вспоминал Алию. Вчера, в воскресенье, я наконец решил подкараулить ее у больницы и сегодня встал раньше всех.

- Куда? - спросонья спросил Волков.

- Пройдусь,- ответил я.

- На лекцию смотри не опоздай! - предупредил Самарин.

- Первая пара - «окно».

- Психология?

- Точно.

Учеба давалась мне легко и учиться нравилось. Я не записывал лекции - не было бумаги: надеялся на свою память и на учебники, которые можно было получить без всякого труда в институтской библиотеке. Часто воображал себя учителем, мысленно рассказывал школьникам о том, что успел узнать в институте, и о том, что знал сам. До этого я даже не мечтал стать учителем, а теперь вдруг решил: лучше профессии нет! Волков говорил, что педагог из него не выйдет, а диплом получить хочется. Гермес мечтал открыть что-нибудь новое в математике. Самарин на наши вопросы о будущем отвечал:

- Не люблю загадывать...

Но однажды его прорвало, и он, смущенно улыбнувшись, сказал, что тоже мечтает стать учителем, и не просто учителем, а директором школы в каком-нибудь таежном поселке, и что в этой школе все будет как при коммунизме,- Самарин так и сказал.

- Уточни! - потребовал Волков.

Самарин объяснил, что дети и учителя там станут, прежде всего, единомышленниками; педагоги будут учить ребят не только наукам, но и помогут им полностью раскрыть в себе все самое хорошее, что есть в каждом человеке.

- Хочу, чтобы они проводили в школе весь день, - добавил Самарин.- Даже питание там организую.

- На какие же шиши собираешься их кормить?- не скрывая иронии, поинтересовался Волков.

- Свое собственное хозяйство при школе заведем: огород, сад, ферму. Придет время - трактор 
купим и другую сельскохозяйственную технику, Ребята покинут школу подготовленными во всех отношениях.

- А позволят ли тебе это?

- Добьюсь!

- Хочешь сделать, как у Макаренко в «Педагогической поэме»? - спросил я.

- Точно! Только еще лучше.

Волков погасил в глазах иронию.

- Ты, лейтенант, партийный?

- Пока нет.

...Я мчался к больнице. Честно говоря, я уже был там. В прошлое воскресенье целый час слонялся под окнами, но Алию так и не увидел. «А теперь увижу,- взволнованно думал я, подбегая к больнице,- расскажу, как тосковал, назначу ей свидание и... и все будет, как в танковых войсках!»

Вот она - больница. Знакомые окна. Знакомый подъезд. Но кто это? Неужели? Точно, он... Около подъезда прогуливался - три шага в одну сторону, три в другую - черноволосый старший лейтенант с усами. Я приуныл. Подойдя к витрине с оборванной газетой, сделал вид, что читаю. Когда появилась Алия, мне стало больно. Заметила она меня или нет, я не понял. Старший лейтенант и Алия свернули за угол, а я поплелся в институт. Раньше была маленькая-маленькая надежда, теперь даже ее не осталось.

...Я был погружен в свои думы и не сразу обратил внимание на остановившегося около меня Владлена, которого Волков упорно продолжал называть Варькой. Особых чувств я к нему не испытывал, но и неприязни не было.

- Опять психологию отменили? - спросил Владлен,

Я кивнул.

- Безобразие! - Владлен напустил на лицо озабоченность.- Но скоро этому положат конец. Другого преподавателя возьмут.

- А Игрицкого куда?

- Выгонят.

Я не поверил.

- Из надежного источника сведения,- сообщил Владлен.

- Из какого?

- Знать будешь много - состаришься скоро.

Его слова почему-то взбесили меня. Я послал Владлена к черту.

- Ну вот,- уныло откликнулся он. - Ты, оказывается, такой же, как Волков.

- Чем же он плох?

- Матерщинник,- начал перечислять Владлен,- бабник, забияка... Одним словом, хулиган.

- Ну, знаешь!..

Владлен вздохнул и добавил:

- Мой совет - Самарина тоже остерегайся. Ты не гляди, что он молчаливый и выдержанный. В тихом омуте черти водятся. Я его анкетку случайно прочитал - гром с ясного неба! Наград лишен - раз, отца и матери нет - два, в детдоме воспитывался.

Не знаю, зачем сказал мне это Владлен, Видимо, ему захотелось похвастать, показать свою осведомленность. Но его слова возмутили меня, я взорвался, назвал его скотиной и ушел.

Одноэтажные строения, в которых размещались аудитории, были разбросаны в раскинувшемся за главным корпусом парке. До недавнего времени я думал, что этот парк и есть сад Кеши, но Волков объяснил, что сад Кеши находится километрах в пяти отсюда и похож на лес - так много там яблонь и других плодовых деревьев.

Огромное желтое солнце плыло по небу, подернутому легкой дымкой. По-прежнему было прохладно. Так бывает лишь в утренние часы поздней осени. Нежаркое солнце, утро, тишина - все это настраивает на раздумья. Бесцельно бродишь и бродишь, разрыхляя ногой слежавшиеся, будто спрессованные листья, и в твоей памяти начинают возникать какие-то лица, голоса, и никак не удается понять, была ли в твоей жизни такая же осень или это только грезится, а если была, то где и когда. Пытаешься вспомнить что-то очень важное и не можешь.

Из приоткрытых окон доносилась размеренная речь преподавателей, я видел лица студентов и студенток, ловил их взгляды. По усыпанным листьями дорожкам пробегали, торопясь куда-то, первокурсники. Студенты старших курсов, у которых тоже были «окна», прогуливались, уткнув носы в учебники и конспекты.

Я все еще находился под впечатлением разговора с Владленом. Я вдруг подумал, что Игрицкого действительно могут уволить, и впервые пожалел его. Захотелось узнать, правду сказал Владлен или только навел тень на плетень.

Курбанова я увидел издали, когда он свернул на дорогу, ведущую к главному корпусу. «Вот кто в курсе дела»,- решил я. Догнав Курбанова, извинился, по-военному четко спросил:

- Разрешите обратиться?

- Слушаю вас.

- Верно, что психологию нам будет читать кто-то другой?

Курбанов насторожился.

- С кем имею честь?

Я представился и добавил:

- Это мне Варька сообщил.- Я впервые назвал его Варькой.

- Кто-о?

- Извините. Фамилию этого студента не знаю, а зовут его Владлен.

- Но вы сказали «Варька»,

- Это прозвище.

Курбанов усмехнулся.

- Толстый такой парень,- стал поспешно объяснять я, позабыв, что Курбанов слепой,- с бабьим лицом.

Курбанов снова усмехнулся.

- Догадываюсь, о ком идет речь. Именно таким я и представлял себе этого студента. Теперь позвольте узнать: как вы сами-то относитесь к Игрицкому?

- Лекции у него интересные, но...

Палка в руке Курбанова дрогнула, У меня на языке вертелись слова «пьет он часто», однако я не осмелился произнести их вслух. Курбанов, должно быть, понял это, с грустью произнес:

- Беда Игрицкого как раз и заключается в этом «но». В нашем институте есть люди, которым он поперек горла. А ведь он очень талантливый, нужный для науки человек.- Преподаватель педагогики помолчал.- Но есть и другие... Вы фронтовик?

- Так точно!

- Я так и подумал.- Курбанов кивнул мне и, нервно отшвыривая палкой листья, направился к главному корпусу.

Разговор о Валентине Аполлоновиче возник снова во второй половине дня, когда пришла Нинка.

- Только что Курбанов к Игрицкому пытался прорваться,- сказала она.- И в дверь стучал и в окна - без толку. Попросил меня посмотреть, что с ним. Прижалась носом к стеклу - лежит. Повсюду склянки, бутылки, пузырьки. Курбанов рядом стоит, чувствую, еще о чем-то спросить хочет, да не решается. Я не сразу сообразила, о чем. Посмотрела в окно - грудь ходуном ходит. «Живой»,- говорю. Курбанов «спасибо» сказал и ушел.

Я рассказал то, что услышал от Владлена.

- Ты чего этого мерзавца все время Владленом называешь! - вспылил Волков.- Варька он!

Засунув большие пальцы под ремень, Самарин расправил гимнастерку.

- Жаль будет, если выгонят Игрицкого.

- Пропадет он тогда! - вздохнула Нинка и, попросив у Самарина «гвоздик», закурила.

- А мне, братва, все равно, кто психологию будет читать.- Волков зевнул.- Для математиков это не профилирующий предмет.

Гермес возразил, сказал, что психология ему очень нравится.

- Я считал, что тебя только точные науки увлекают,- удивился Волков. И добавил: - Между прочим, я тоже слышал, что Игрицкому собираются сказать «покедова».

- От кого слышал? - поинтересовался я, Волков потер лоб:

- Че-ерт... не помню. Это было вскользь сказано.

- Послезавтра профсоюзное собрание,- сказал Гермес.- Может, там что-нибудь прояснится.

- Верно! - подтвердил Волков. - Послезавтра вылезет на трибуну какой-нибудь хмырь и шарахнет по Игрицкому. Потом, глядишь, и Варька речь толкнет.

- Не осмелится,- сказал я.

- Еще как осмелится! - возразил Волков.- Он всегда «в курсе», потому что около начальства трется. Начальству он безобидным кажется, а на самом деле дрянь, каких мало.

Самарин усмехнулся:

- Преувеличиваешь.

- Вы что, слепые? - Волков начал заводиться.- Помяните мое слово, братва, он выпустит коготки, если в профком пролезет.

Убежденность Волкова подействовала на меня. Я снова вспомнил разговор с Владленом и решил, что в словах Волкова, должно быть, есть истина.

- Заступиться бы за Игрицкого,- сказал Самарии.

- Зачем? - Волков зевнул.

- Значит, в молчанки играть будем?! - напустилась на него Нинка.- Ты, Волков, чудной какой-то: то без дела на рожон лезешь, то руки в брюки, словно я не я и хата не моя.

- Таким уж меня мама родила,- сказал Волков.

- Перестань.- Самарин поморщился.- Давайте лучше помозгуем, как Игрицкому помочь.

Волков снова зевнул.

- Чудным ты мне иногда представляешься, лейтенант. По моему разумению, ты обозленным должен стать, потому что с тобой несправедливо обошлись. А ты все добреньким стараешься быть.

- Он не старается,- возразил я.- Он действительно добрый.

- Доброта не всегда нужна! - отрезал Волков.

- Тут ты прав,- согласился Самарин.- Но к Игрицкому это отношения не имеет.- Самарин посмотрел на Волкова.- Тебе придется выступить. Ты у нас самый языкастый.

Волков сразу стал серьезным.

- Хоть мне и начхать на Игрицкого, но я молчать не стану, если его Варька топить будет.

Возможно, Игрицкого следовало бы наказать: его запои отрицательно сказывались на учебном процессе,- но мы насмотрелись на фронте жестокости, сами бывали порой излишне жестокими; теперь хотелось делать только добро. Именно поэтому мы и решили заступиться за Игрицкого.

Чем больше я узнавал ребят, тем сильнее привязывался к ним. Самарин был замкнутым человеком, и это мешало сблизиться с ним. Иногда лейтенант машинально притрагивался к дырочкам на гимнастерке, и тогда по его лицу пробегала тень. Но когда Волков снова завел разговор о наградах, Самарин с досадой сказал:

- Замнем для ясности. Не люблю попусту языком молоть.

Больше мы на эту тему не говорили.

К Гермесу я относился, как к младшему брату, вместе с Волковым подтрунивал над ним, когда он собирался к своей туркменочке, вспоминал в эти минуты то Алию, то свою первую любовь.

- Просто так с ней время проводишь,- поинтересовался Волков,- или женитьбу на прицеле держишь?

- Я хоть сегодня,- признайся Гермес.- Но она боится.

- Чего?

- За нее калым хотят взять. В Туркмении это - дело обычное. Сами посудите, до начала тридцатых годов тут еще басмачи были. Только-только налаживаться жизнь стала - война началась. Теперь, конечно, изменится многое, когда-нибудь о калыме лишь вспоминать будут, но пока он есть.

- И большой калым?

- За нее десять тысяч требуют и тридцать овец.

- Ого!

- Она сказала,- продолжал Гермес,- с отцом договориться можно, а эдже-джан без калыма не разрешит. Ее эдже-джан - отсталая женщина, до сих пор по адату живет.

- Что такое адат и... без пол-литра и не выговоришь. 
Гермес улыбнулся.

- Эдже-джан-по-туркменски «мамочка». А адат - свод неписаных правил. Хоть он и отменен в нашей стране, но старики туркмены его чтут.

- Пообещай калым - и в загс,- посоветовал Волков.- Пусть потом чухается эта самая эдже-джан.

Гермес покачал головой.

- Не поможет. Силой вернут. Этот обычай кайтарма называется.

- А мы на что? - Волков выпятил грудь.- Встанем - не прошибешь.

Гермес поблагодарил его взглядом.

- У русских с женитьбой никакой мороки, а в Туркмении еще часто на свадьбе вместо веселья слезы. Совсем молоденьких за стариков отдают, потому что у них деньги.

- Варварство! - воскликнул я.

- Адат,- возразил Гермес.

Я помолчал, собираясь с мыслями, и, словно невзначай, спросил:

- У азербайджанцев тоже калым?

- Местные без него обходятся,- ответил Гермес.

Я перевел дыхание, улыбнулся.

- Ты чего? - Волков покосился на меня.

- Просто так.

- Темнит он, братва!

Я побоялся, что меня выдаст лицо, и отошел к окну...

Волков часто сматывался по вечерам, приглашал «погулять» меня и Самарина, но мы каждый раз отказывались. Я думал об Алии, а Самарина, видимо, удерживала любовь к Нинке. Свое чувство он прятал от нас, но скрыть не мог. Мы догадывались, что он любит Нинку, однако вслух об этом не говорили.

- Зря, лейтенант, себя в строгости держишь,- говорил Волков.- Живи как живется.

- Не могу так, как ты.- Самарин отвернулся, дав понять, что этот разговор ему неприятен.

Волков перевел взгляд на меня.

- Может, ты пойдешь? У моей курносой - Таськой ее звать - как раз сегодня именины.

Я отказался.

Волков захохотал:

- Как монахи, братва, живете, ей-богу. Столько девчат вокруг - аж глаза разбегаются. На танцах - только мигни.

Можно было, конечно, осуждать Волкова, можно было не соглашаться с ним, не поступать так, как он, но вопреки всему этот парень нравился мне с каждым днем все больше. Я чувствовал: Волков - надежный товарищ, один из тех, кто, если потребуется, пойдет и в огонь и в воду.

Ходить с ним по улицам было забавно: он глазел на всех мало-мальски симпатичных женщин, причмокивал, когда мимо постукивали каблучками стройные, с ладными фигурами.

- Ишь, королевна,- бормотал Волков и долго вертел головой, даже останавливался, провожая взглядом какую-нибудь красотку.

Женщины тоже посматривали на него, хотя в его внешности не было ничего примечательного. Но они, женщины, видимо, угадывали в нем другое, чего не понимал я.

Я очень обрадовался, когда выяснилось, что мы воевали в одной армии, только разных дивизиях.

«А помнишь...» - начинал Волков и называл какой-нибудь населенный пункт или реку. Иногда я восклицал: «Помню!» - но чаще говорил: «Слышал». Несмотря на это, мы считали друг друга однополчанами.

Самарин воевал на другом фронте - намного южнее. В его скупых рассказах были широкие реки, через которые переправлялась его рота, песчаные отмели, белые хаты, задыхавшиеся от плодов сады. А я и Волков вспоминали леса, непроходимые топи, извилистые речки с тихими заводями и дожди, дожди, дожди...

Часов у нас не было. Да они и не требовались - спозаранок коридоры общежития наполнялись шарканьем ног, скрипом дверей, возгласами.

- Черти!..- бормотал Волков и натягивал на голову одеяло - он любил поспать.

Самарин несколько минут лежал, закинув за голову руки, потом, будто подброшенный пружиной, вскакивал, делал несколько гимнастических упражнений, негромко произносил:

- Подъем.

Волков начинал похрапывать. Я тоже не торопился вставать: в постели было тепло, уютно. Гермес продолжал спать по-юношески крепко.
Самарин поднимал шпингалет, оконные створки раскрывались с шумом, в комнату врывалась утренняя свежесть.

- Воспаление легких схватим! - возмущался Волков.

Самарин молча одевался, перекидывал через плечо полотенце. Захватив жестяную коробочку с мелом и размокший обмылок, шел умываться. Волков тотчас подбегал к окну. Перевесившись через подоконник, хватал створку, но не подтягивал ее - утренняя прохлада разгоняла сон.

- Здорово-то как! - каждый раз с удивлением произносил Волков.

По утрам действительно было чудесно. Копет-Даг в синей дымке, первый солнечный луч, менявшаяся на глазах окраска неба, ласкающее слух журчание воды в арыке - все это пробуждало в Волкове жажду деятельности.

- Подъем! - во всю мощь легких возвещал он и стаскивал одеяла с меня и Гермеса.

Дорога из города пролегала неподалеку от наших окон. Вначале в одиночку, потом разорванной цепочкой, а еще позже нескончаемой лентой по ней двигались к институту студенты. И чем меньше времени оставалось до первого звонка, тем гуще и шире становилась эта лента. Папахи, косынки, косички с лентами, буйная шевелюра и смоченные водой, тщательно прилизанные волосы с уже оттопыривающимися хохолками, сатиновые платья с рукавами-фонариками, рубахи с разномастными пуговицами, потертые куртки, тапочки, растоптанные ботинки, сандалии, туфли - все это проплывало мимо наших окон в течение получаса.

- Пора,- тревожился Гермес.

- Успеем,- бросал Волков и начинал искать свои тетради и учебники. Если они не попадались ему на глаза сразу, ругался, говорил, что мы их куда-то подевали.

- Да вон они.- Самарин указывал взглядом или на тумбочку, или на подоконник, или на стул.

- А-а,- обрадованно произносил Волков и засовывал тетради и учебники за ремень.

Он и Гермес занимались в одной группе. Гермес аккуратно посещал все лекции и семинары, а Волков часто сматывался, говорил, что в такую погоду грешно киснуть в помещении.

Я ходил на все лекции и семинары, кроме старославянского. Этот предмет нам читала молодая, миловидная преподавательница. Не обращая внимания на шум в аудитории, она смаковала слова и фразы, давно исчезнувшие из русского языка, а мне было скучно. Если бы на кафедре стояла какая-нибудь старушка, то я, наверное бы, не удивлялся, а молодость и архаизмы - это не укладывалось в моей голове. Сказал об этом Самарину. Он не поддержал меня, но и не опроверг. Предупредил:

- Учти, по старославянскому экзамен будет.

Я с удовольствием слушал лекции по литературе. Не всегда соглашался с той или иной оценкой произведения, отстаивал свою точку зрения на семинарах. Иногда меня поддерживали однокурсники, но чаще разбивали в пух и прах. Полемика, возникавшая на семинарах по литературе, позволяла мне лучше узнавать моих товарищей по группе и преподавателя. Он не перебивал меня, когда я с излишней запальчивостью излагал свои мысли; его лицо оставалось бесстрастным, и только в глубоко запавших глазах возникала настороженность, гладко выбритая голова лоснилась от пота.

- Ну-с,- обращался преподаватель к студентам, когда я с видом победителя опускался на свое место.

Несколько секунд все молчали. Потом Самарин произносил:

- Надо подумать. А пока могу сказать одно: это интересно.

Такой ответ явно не устраивал преподавателя. Он обводил студентов взглядом.

- Кто еще хочет сказать? - Если пауза затягивалась, добавлял: - Пусть вас, друзья, не смущает армейская одежда на этих людях.

Вольнодумство - вещь опасная.

Эти слова служили своего рода индульгенцией. Кто-нибудь аз вчерашних десятиклассников поднимался и без запинки отбарабанивал то, что было напечатано в учебнике. Преподаватель кивал, но в глазах то появлялась, то исчезала ирония. Я тотчас вскакивал. Глотая слова, говорил, что в литературе каждый человек находит созвучное, близкое и понятное только ему.

- Это надо при себе держать,- утверждал преподаватель.- На все должен быть единый взгляд.

- Не согласен,- негромко возражал Самарин.- Такая постановка вопроса на догматизм смахивает.

Выбритая голова становилась розовой. Преподаватель вытирал обильный пот.

- Поживете с мое, молодой человек, поймете.

Я догадывался, что хотел сказать преподаватель, собирался продолжать спор, но Самарин говорил мне взглядом: «Бесполезно».

И хотя на семинарах по литературе я и Самарин часто оставались в меньшинстве, эти занятия были интересны тем, что давали пищу для размышлений, не оставляли равнодушными.

Журнал «Юность» № 7 июль 1976 г.

Верю

Trackback(0)
Comments (0)Add Comment

Write comment

security code
Write the displayed characters


busy
 

При использовании материалов - активная ссылка на сайт https://go-way.ru/ обязательна
All Rights Reserved 2008 - 2020 https://go-way.ru/

������.�������
Designed by Light Knowledge